Зачем только я уехала. Если бы я осталась в Питере, если бы выслушала ее, ничего страшного бы не случилось… Я пыталась плакать — но не получалось, я так и не могла поверить.
Поверить в ее смерть — значит предать ее. Я уже предала Жеку один раз, и больше этого не повторится.
Никогда.
Никогда, никогда…
Только спустя полчаса я пришла в себя. Комната Херри-боя была безнадежно разрушена: горы бумаг на полу, раскрытые книги, замятые страницы, надорванные переплеты. Я совсем помешалась, нужно немедленно убрать все это, нужно хоть чем-то занять себя, чтобы не думать о Жеке… О том, что произошло с Жекой…
А может, все это мне только показалось, и никакого разговора с Лаврухой не было?..
Чтобы хоть чем-то занять себя, я принялась поднимать с пола книги и аккуратно ставить их на полку. Сафьяновый Юст Левей, пропади ты пропадом; дурацкая фотокарточка Херри-боя и Боба из Америки, будьте вы прокляты; снимки, которые от нечего делать нащелкал Херри-бой, — в гробу я вас видела!.. И битые декоративные тарелки — их не склеить, и черт с ними…
Разбирая завал у стола, я наткнулась на крошечную записную книжку. Тисненый кожаный переплет, дамский вариант ежедневника. Скорее машинально, чем следуя какому-то наитию, я открыла ее. На первой странице аккуратным почерком было выведено: “RUSSIA”.
Далее следовал десяток телефонов и какие-то каракули, которые даже при большом желании нельзя было принять за тайнопись. Я сунула книжку в задний карман джинсов, чтобы тотчас же забыть о ней.
Жека.
Жека, вот что сейчас меня волновало. Сидя посреди комнаты и бесцельно перекладывая книги с места на место, я думала только о ней. Если то, что сказал мне по телефону Снегирь, — правда (боже мой, как я надеялась, чтобы это не было правдой!)… Бедные дети, Катька-младшая и Лавруха-младший, самые лучшие двойняшки на свете…
Шаря руками по полу, я собирала ручки и засовывала их в пивную кружку. И не сразу заметила свернутый и небрежно засунутый между ручек патрубок.
Сукин сын Херри, теперь все ясно. Патрубок был не чем иным, как звеном тяги. Херри-бой просто вынул его из мотора — потому-то я и не смогла запустить его.
Увидев патрубок, я испытала странное облегчение — чувство, близкое к полуобморочному счастью.
Все кончено, Херри. Больше я не принадлежу ни тебе, ни Лукасу, ни острову.
Я схватила рюкзак и, крепко держа в руке патрубок, отправилась на причал. Подсвечивая себе зажигалкой, взятой со стола Херри, я открыла крышку мотора и быстро водрузила патрубок на место (нужно обязательно позвонить моему морскому волчишке по приезде, флирт на воде двухлетней давности сегодня спас меня). Мотор завелся с полуоборота, и через несколько минут я уже неслась прочь от Мертвого города Остреа. В лицо мне дышало море, а за спиной по-прежнему вздыхал остров. Но теперь мне было наплевать, что именно вытащит из прошлого Херри-бой. Я никогда не вернусь сюда, Херри, я с легкостью забуду тебя. Нет, ты не заслуживаешь даже того, чтобы быть забытым…
Моя Голландия уместилась в три дня.
Я почти не помнила, как добралась до побережья, как оставила катер у причала; уютные огни кабачка “Приют девственниц” заставили больно сжаться сердце — первый раз я видела их совсем при других обстоятельствах, я и сама была другой. Той же ночью я автостопом уехала в Амстердам. Бельгиец, везущий сельдь в Монс, охотно взял рыжую русскую и даже умудрился не приставать к ней с расспросами.
"I don’t understand”, — сказала ему рыжая русская, и этого было достатрчно, чтобы всю дорогу до Амстердама мы интернационально молчали.
Я действительно ничего не понимала. Пока я была в Голландии, моя такая понятная жизнь там, в Питере, рухнула и развалилась на куски. Рюкзак стоял у ног, а Жеки больше не было…
Я улетела в Питер первым же самолетом, послав телеграмму с номером рейса Лаврухе. Я так и не смогла до него дозвониться. Четыре часа, остававшиеся до отлета, я бесцельно бродила по Амстердаму — и не видела его. На Кальверстрат, недалеко от площади Мюнтплейн, я купила подарки для двойняшек и мелкие сувениры: расписанные кломпы, несколько керамических тарелок с мельницами и гравюру на меди. Кломпы я всучу Лаврухе, чтобы цокал ими по вечно немытому полу своей мастерской. Тарелки отойдут Жеке, еще в академии она проявляла подозрительную склонность к керамике, а гравюра… Господи, о чем я думаю, какие тарелки, ведь Жека умерла…
И все же я не верила в это.
Я не верила в это даже тогда, когда самолет приземлился в Пулкове.
Лавруха, небритый и разом осунувшийся, встречал меня в зале прилета. Казалось невероятным, что такие изменения могли произойти с человеком всего лишь за три дня. От него сильно пахло водкой — может быть, поэтому он даже не поцеловал меня. Лавруха молча взял у меня рюкзак и побрел к выходу.
Значит, все то, что он сказал мне по телефону, — правда.
Я бросилась к нему и едва не сбила с ног. А потом, развернув обмякшее снегиревское тело, взяла в ладони его лицо.
— Что произошло, Снегирь? Ты объяснишь толком?
— Ее больше нет, Кэт, — лицо Лаврухи исказила судорога. — Она умерла. Погибла…
Рюкзак выпал из его рук, в нем что-то предательски треснуло — должно быть, разбилась одна из керамических тарелок. Но никаких тарелок теперь не было нужно — Жека умерла.
— Возьми себя в руки, Лаврентий, — отчаянно прошептала я. — И расскажи мне все.
— Не могу, — он глухо и неумело зарыдал. — Не сейчас. Потом… Пойдем, водки треснем… Не могу, не могу, не могу…
Я ударила его по щеке, чтобы хоть как-то привести в чувство, но обычно безотказный прием не сработал. Он стоял рядом со мной — взрослый мужик, веселый алкоголик, любимчик натурщиц после сорока — и мелкие слезы катились из его глаз, исчезая в жесткой щетине.